Русский блоGнот

Wednesday, September 19, 2007

Заговор против Пушкина

4 ноября 1836 Пушкин получил анонимные письма с «дипломом историографа ордена рогоносцев». Сверх того, семь или восемь других экземпляров были отправлены разным лицам в двойных конвертах; на внутреннем конверте был надписан адрес Пушкина. Эти получатели, заподозрив недоброе, конверты Пушкину не переслали.
«Статистика» в пользу Пушкина: две трети оскорблений до него не дошли. Но раненое чувство не считается с ней, ее не замечает. Понятие о чести «абсолютно», оно не переносит «пятна». И тут выбор невелик: или настаивать на абсолюте «я чист», или пойти на человеческий компромисс, на покаяние: «я тоже человечек, я слаб и хрупок, я делал больно другим, и теперь мне это возвращается по закону талиона».
Пушкина изучали долго, и все он казался неуязвим. Наконец, вскрыты его письма к жене, даже переписаны и распространены в публике. Он возмущен. Так найдено слабое место: он оберегает свое чувство к жене. Нежнейшее, интимнейшее.

Дантес волочится, но дело не в нем: Натали рассказывает мужу всё, который много старше и опытнее ее; он разрешает ей кокетничать. Дело, в конце концов, не в Дантесе, а в Геккерене, которого Пушкин считает автором анонимки и главного в ней оскорбления. И ему он возвращает оскорбление сначала в черновике от 17-21 ноября, а потом в роковом письме от 25 января: « Vous, le représentant d’une tête couronnée, vous avez été paternellement le maquereau de Monsieur votre fils ».

Анонимка намекает на царя словом «историограф», поскольку Пушкин им почти стал, написав истории Пугачева и Петра, работая в архивах с разрешения самодержца. Дело не в возможных отношениях царя с Натальей: свобода светской женщины – после Екатерины Великой и ее мужелюбия – велика. Пушкин – муж, но не собственник жены, это «сокровище», принадлежащее всему обществу, еще не имеющему телевизора и прессы, и жадному до изустных новостей. Восполняющему их дефицит выдумками.

Оскорбительность складывается из другого: Пушкин должен казне деньги, полученные на печатание «Пугачева». И другие ходатайства о займах он подавал через Бенкендорфа. И пытался продать казне неудачную статую Екатерины, вылитую в Берлине по заказу тестя… Вот где жало анонимки: деньги выданы, дескать, Пушкину потому, что он расплачивается женою. Боль и рана – из-за невозможности сопоставления в одном душевном пространстве абсолютно разных идей: нежной любви к Наталье и циничного расчета. Навязанное соседство аромата и смрада, улыбки и ухмылки.
Идея в чужой голове нас не особенно задевает. Чтобы нас заставить страдать, идеи должны оказаться в нашем сознании и начать свою смертельную схватку.

Пушкин пытается немедленно вернуть казне долг, предлагая купить у него одно из поместий с крестьянами. Он извещает Бенкендорфа о происшествии, тот устраивает встречу с царем. Вероятно, монарх ставит условие не вмешивать Геккерена, а Пушкин убежден, что именно голландский посол – автор анонимки. Дантес нейтрализован сватовством к Екатерине Гончаровой. 10 января 1837 сыграна свадьба, и он стал свояком Пушкину.

И однако 25 января Пушкин отправил роковое письмо Геккерену. С литературной точки зрения, это шедевр: это кинжал, сделанный из слов. Ясность, кристальность, простота, неотразимость. В искусной драгоценной оправе немногие оскорбительные слова производят страшное впечатление. Стальной клинок, сработанный страданием сердца. Абсолютная месть. От этого письма нельзя увернуться, даже будучи старым дипломатом.

Пушкин все-таки послал его, презрев запрет царя и тем самым громко объявив о своей свободе и независимости. Очистив себя полностью от слухов и намеков, будто его молчание куплено.

Заговор против Пушкина, вероятно, «кружок задетых» им.
Человек и поэт породил не одного врага и не двух, – их десятки, – мужья соблазненных жен, осмеянные в эпиграммах вельможи. И вот у него самого слабое место: прочитано, изучено, размножено его письмо к жене. Письма. Из них ясно, что он ее любит. Любящий слаб раною своего предмета, его похищением. Силен, конечно, любовью, но им же и уязвим. Наталья – мать четверых детей. Ударить со стороны Натальи.
Начиная с ноября 1836 в письмах Пушкина, как в филигране, сквозят боль и оцепенение. Его занятия продолжаются, но он все время думает о другом. Растущая ясность предопределенности.
«Объективность исследователя» позволяет предположить: Геккерен помогал Дантесу волочиться, это видно из рассказов Натальи мужу, которые тот цитирует в письме Геккерену. С другой стороны, Письмо Пушкина (в Псс № 782, его черновик под № 748) дипломату удивительно подробное, рассудительное, философское, и тем оскорбительнее и смертельнее фраза, – обвинение Геккерена в том, в чем хочет обвинить Пушкина «молва»: Vous, le représentant d’une tête couronnée, vous avez été paternellement le maquereau de Monsieur votre fils. Il paraît que toute sa conduite (assez maladroite d’ailleurs) a été dirigée par vous. Semblable à une obscène vieille, etc. [Вы, представитель коронованного лица, вы по-отечески стали сутенером //«сводник» слабовато в этом контексте// вашего сына. Похоже, что его поведение (довольно, впрочем, неуклюжее) направлялось вами. Подобно скабрезной старухе, и т.д.]
«Верните мне моего сына», – понимание этой фразы Геккерена, сказанной Наталье и переданной ею мужу, возможно прямо противоположное: для Пушкина это подстрекательство Натальи к измене; для других – попытка воздействовать на нее, чтобы она «отослала Дантеса на безопасное расстояние» и чтобы тот вернулся к ревнивому приемному отцу.


~
Дерзкая шутка на евангельском материале («я как Христос на Голгофе») обернулась нешуточной мукой. Небо не знает иронии. А, ты как Христос? Ну что же, пожалуйста, вот тебе и Голгофа.
Закон талиона: перчик эпиграмм вернулся ядом издевательского «диплома», бессильная ярость мужей вылилась «царственной клеветой». На Пушкина все «свалилось»: литературный дар, жизне- и женолюбие. Столбовая дорога к гибели.
Пренебречь желанием царя (чтобы Пушкин не трогал Г.) – значит показать, подчеркнуть и утвердить свою независимость от царя, следовательно, отвести гнусное подозрение в «купленном согласии».

~
Вероятно, грубость и непонимание Синявского обязаны и тому, что он не мог читать французского оригинала письма и почувствовать по-человечески всю остроту и болезненность ситуации (а это ему бывало доступно: его описание собственной встречи с женой в лагере – одна из вершин русскоязычной лирики). Пушкин лишается статуса «жителя Олимпа», кусаемого, конечно – как избежать укусов в человеческом то стаде, то стае? – но в главном недосягаемого для резцов всякого рода, – он превращается в «жертву фатума», в трагического персонажа. Метаморфоза унижения, (у)смирения не была им принята. Его мудрость уже догадывалась о редком знании, известном Паскалю и немногим другим, что жизнь человека течет по законам избранной им (выпавшей ему) «культурной схемы», что она подобна путешествию через «лес», для которого составлены тысячи карт, и там, где на одной карте – рай, на другой расположен притон разбойников.

~
Мысли других нас не особенно трогают, если они не стали нашими собственными.
Нестерпимость подозрения вблизи внутреннего алтаря: «здесь так хорошо, это рай, и в этом раю сомнение в нем невозможно, убийственно; смертельно для рая».

Thursday, September 06, 2007

Вариации с обычным исходом

Набросок сценария для видеоклипа Николая Головихина

Старик наступал на него, не видя; оставалось прижаться к стене, давая ему место пройти по узкому тротуару. С другой стороны двигались безразличные к человеческим судьбам лакированные автомобили.
Старик надвигался, тряся бородой, весь в пестрых лохмотьях, словно клоун, который пролез через колючую проволоку. Он и толкал тяжелым портфелем, чья твердость выдавала содержимое, – держу пари, книги.
Он прошел почти сквозь него, подобно призраку, вернее, словно объемное изображение, обдав тем не менее запахом редко моемой плоти, зловонием нечаянных испражнений.
Мое будущее, сказал он невольно; не подумав, сболтнул, смотря ему вслед. Так и есть, повторял он обреченно, ускоряя шаг, стараясь не упускать из виду, обгоняя прохожих. Старик шел, словно пароход, рассекая толпу, и она расступалась, подобно льдинам замерзающего моря.
Седая шевелюра его была маяком, она вспыхивала белым светом в лучах солнца, плыла лебедем над черноволосой стаей туристов у подножия базилики Священного Сердца. Вдруг он исчез. Наш наблюдатель (Сабуров – пришло время назвать его имя) заглядывал в уголки улиц Монмартра, торопясь, опасаясь навсегда его упустить. «Я боюсь потерять мою старость из вида!» – рассмеялся он сам в себе. Он хотел спросить у своего будущего совета, а оно вдруг исчезло. И оглянулся на свист: это присвистнул его старик, держа портфель свой под мышкой, стоя у входа в кафе и прилипнув взглядом к экрану тиви: там играли в футбол, и он не мог оторваться. И остался бы так, если б не кончился матч.
Сабуров смутился. Его уже охватывал пафос великих свершений, не удавшихся и потому трагичных, а тут был всего лишь футбол, страсть стадионов, масс и плебеев. А он жаждал возвышенного.
Он шел за стариком, упорствуя ради окончательности эксперимента, желая иметь точку отсчета в своем начинании. Улица, автомобили. Кладбище, наконец, привилегированное, с чудным мраморным бюстом изгнанника Гейне. Старик, шаг замедляя, оглядывался, словно опасаясь, что его могут увидеть. Но кто? Сабурова он, несомненно, заметил, взглядом на нем задержался, но значения не придал. И быстро вошел в боковую аллею, ныряя под мост (он возведен над некрополем, и дрожит, чугунный, под тяжестью рычащих грузовиков).

Всего-то немного, подумал Сабуров печально. Не упустил ли он другую возможность? Ту, где стоял открытый автомобиль, возле сквера с памятником поэту Верхарну, украденным два года назад. И старик там был другой: подтянутый, стройный, спортивный, с натянутой кожей лица, казавшейся личиком целлулоидной куклы. Рядом с ним шла полная свежести девушка, чуточку смущаясь разницей лет. Вероятно, приезжая из новых членов великой Европы, из недавно освободившихся стран.
На ложе из плюша, в застланных войлоком коридорах, в залах и кабинетах привычных к власти отпрысков генеалогии, – тоже ведь старость, стало быть, будущее. Сабуров примостился, незамеченный, на сидении сзади. Он вволю мог любоваться изяществом шеи и подслушивать разговор. Старик, впрочем, молчал, и лишь мысли его были видны случайному попутчику: ровная поверхность каменистой пустыни, и по ней бежавшее навстречу ему существо, напоминавшее варана.
Целлулоидный старик ехал, безразличный красным огням светофоров. Осторожнее, ворчал Сабуров себе под нос. Красавица смотрела прямо перед собой и едва повернулась к попутчику, удивленная затянувшейся остановкой. Настало их время, им оставалось теперь ждать новых событий, которые вернули бы им свободу действий. Ничего не происходило. Попутчики, оставшиеся в живых, отдыхали в тишине заросшей травою улочки, сидя на кожаных сидениях автомобиля. Он стоял возле чугунной ограды, а за нею начинался пологий подъем к довольно внушительному особняку с облупившейся краской.

Не слишком ли далеко я заехал, думал Сабуров, не слишком ли далеко зашло дело? Чувствуя облегчение, он стоял на краю дороги с поднятою рукою, намереваясь вернуться назад и поскорее, опасаясь, что потерял свое место под солнцем. Чрезмерное любопытство тетивой натянулось и выстрелило им в незнакомую местность холодеющих стариков. В цепочке автомобилей, спускавшихся к нему по склону дороги, он сразу заметил склонный затормозить и предложить ему его подвезти. Он был бордового цвета и напоминал неуклюжестью просторные кебы тридцатых годов прошлого века.
«Мы едем в Париж», – услышал Сабуров радостный голос молодого господина в очках. Улыбалась и рядом сидевшая девушка. Акцент их, несомненно, немецкий. Они поговорили о хорошей погоде. Их путешествие было похоже на свадебное, на поездку влюбленных, – летящее вдаль, не замечающее ничего, кроме ветра. Они летят в свое будущее, подумал он, успокоенный, задремывая под ровное гудение мотора, а я возвращаюсь в мое настоящее.
Но он промахнулся. – Где мы? – спросил он, пробудившись, не понимая, почему долина с рекой простерлась внизу у подножья холма. Он выбрался на твердую почву. В машине не было никого. А внизу бегали две фигурки, мужская и женская. И он побежал вниз, удивляясь ловкости в членах, от которой уже стал отвыкать, наслаждаясь быстротой и послушностью тела желаниям сердца. И волосы били волной по лицу, мешая смотреть, он отбрасывал их рукой, и этот жест тоже был возвратившимся.

На спину ему кто-то прыгнул, хохоча, глаза ему закрывая ладонями.
– Сабуроу! – кричал веселый девичий голос, с нотками мальчишеского.
– Дарси! – ответил он, ошеломленный свежестью ветра, касаний, рта, поцелуя. Их велосипеды лежали в прибрежной траве. Солнце сверкало в спицах крутящегося колеса. Оно с неизбежностью крутится в воздухе, брызгая отблеском спиц, так обязательно слышится и ржание лошади, едва она вбегает на сцену и в кадр, или вот еще: смех бездумный ребенка, стоит ему появиться, замыслу подчиняясь, и замелькать в зеленых зарослях сада.
Насытившись, они лежали на склоне и смотрели на синие дали леса, на гребни и волны, тонущие в голубоватом тумане.
Он поднял глаза от утоптанной земли парижского сквера. И Дарси была здесь, она болтала по телефону и морщила от удовольствия нос. Загорелым коленом она поводила, сидя на спинке скамейки, – отчего молодым скучно сидеть на скамье, но нужно залезть на сиденье с ногами? В инерции смеха, она улыбалась, скользя по нему слепыми глазами. Девушка поднялась уходить и прошла мимо, а он прошептал едва слышное до свидания. Твердой рукой его возвращали из прошлого, но он вырвался и бросился грудью вперед на песочницу детской площадки.

Вот его время, вот он росток, откуда он поднялся и стал и осел грузно на лавке спустя полвека. Он сидит на песке бескрайнего пляжа, он роет норы и строит башни, и ему интересно, и он не заботится о волнах высоких, их барашки все чаще белеют. В кармашке штанишек запуталась визитная карточка, ему странен вид имени, напечатанного рельефными буквами, он закапывает его глубоко. Устав от работы, он вытягивается на горячем песке.

Прохожую встревожил вид мужчины в плаще, протянувшегося на аллее парижского сквера, лежащего, по-видимому, уже некоторое время, поскольку голуби ходят вокруг, привыкнув к помехе и ожидая какого-нибудь улучшения, например, просыпанных крошек. Впрочем, не всем он виден из-за поднявшихся роз, цветущих обильно после майских дождей. Однако уборщик со своею тележкой забрел и сюда, и теперь говорит по телефону тоном доклада, поглядывая на неподвижного незнакомца, упираясь грудью на древко метлы.