Русский блоGнот

Tuesday, April 11, 2006

Вдогонку Геннадию (Айги)

Недавние воспоминания об Айги – горячие и по существу Лосской ("Русская Мысль" от 31 марта, Париж) и Амурского («Литературный Европеец» №97, Франкфурт) – воскресили и в моей памяти эпизоды наших отношений. Они возникли в атмосфере начала 70-х, когда общее напряжение выливалось в богемность, в ночные философские споры, в изнеможенное засыпание на месте застолья. В самиздатском сборнике «Качели судьбы» (Москва, 1974) сохранилась моя шуточная «басня»
АЙГИ И КРОКОДИЛ
нравы
Однажды по бульвару проходил,
Описывая разные круги,
Поэт Айги.
Навстречу Шел Бычков с цветами,
К знакомой направляясь даме.
Айги, взволнованный растущими долгами,
От радости слова не находил.
А вот Бычков,
Не тратя лишних бесполезных слов,
Вдруг вынул из кармана Миллион
И был таков!
При виде этой суммы у Айги
Пошли перед глазами сапоги,
И он
Бежать пустился за поддержкой к тумбе.
А денежки крапивой заросли на клумбе.
______
А крокодил? – нас захотят спросить.
Читатель, зри:
Попона на коне,
Отнюдь не конь в попоне.
Возможно крокодила опустить,
Коль речь идет о миллионе.
Сергей Бычков, филолог и переводчик, умел находить самые неожиданные заработки не только для себя, но и для друзей. Настоящий работонаходитель! А наша бедность была хронической. С Бычковым мы начали самиздатскую библиотечку поэзии. Переплетенные в холстину сборники Айги, Вс.Некрасова, Сатуновского, Бродского… Впоследствии Бычков с головой ушел в православие. Да и весь круг дружеского общения разлетелся, настолько, что одни уже ничего не знают о других. И похоже, знать не хотят. В моей памяти они еще рядом. И живы.
Работа в музее Маяковского подарила Айги ценные связи с заграницей. Через него пришла, например, монография Владимира Маркова о русском футуризме, тогда еще по-английски. Однажды мы поменялись: я отдал Геннадию пишущую машинку в обмен на «Мысли» Паскаля, изданные в Париже в 18 веке. То-то было приятно открывать в советской Москве том, переплетенный в мягкую кожу.
Человеческое обаяние Айги. Щедрость и тепло его личности, ее ощущаемая глубина, и вместе – хрупкость, чувствительность, ранимость. Очарованность женственностью во всех ее проявлениях, и настолько, что в семейной его жизни шли чередой катастрофы, хотя семьянином он был преданным и чадолюбивым.
Я не скрывал, впрочем, двойственного отношения к его поэзии, подозревая ее в маньеризме, и даже спорил с ним. Обычно самолюбие авторов исключают возможность искреннего обмена мнениями об их творчестве, да и сами отношения рискуют испортиться. Айги был великодушен, объяснял и доказывал. Он чувствовал себя богачом. Казалось, вдохновение его не покидало никогда.
Его строчку «зачем тебе, почти не существующему, искать другого, праха не имеющего», спрятанную в рассказе «Клюв химеры», написанном уже в Париже, я сделал своего рода тайным «эпиграфом». Из нее хорошо видно, почему Айги труден для понимания: из-за нарочитой семантической неточности, незавершенности метафоры, когда интуиция читателя лишена возможности узнать мгновенно. А ведь в моментальности схватывания образа, как и остроты, все дело. Законность сопоставления была бы отчетливее, скажи поэт «тела не имеющего». Но «тело» слишком конкретно, земно, «прах» архаичнее, наряднее, емче. Восприятие читателя тратит время на то, чтобы от «праха» побежать к «телу» и вернуться, убедившись в возможности сравнения «почти не-существования» и «праха». Но торопящийся читатель уже заявляет о непонятности. Хуже того: иногда прояснение метафоры невозможно.
Из современных мастеров лишь Бродский его тревожил, – как поэт, показавший, что можно в рамках классической поэтики достичь новых высот. Если Айги утвердился в своей «трудной поэзии», то именно потому, что предположил исчерпанность привычных средств. Французская поэзия подсказывала новые пути (он часто вспоминал о Мишо и Жакобе). Если же Бродский прав, то не зашел ли он, Айги, в тупик?
А вот в душе швейцарского поэта и переводчика Феликса Ингольда Бродский и Айги прекрасно уживаются, хотя стилистически Ингольд близок Айги. Ингольд переводил на немецкий обоих. Это преодоление клановости обнадеживает.
Конечно, в любом тексте есть подводная (или подземная) часть, о которой читатель (а иногда и сам автор…) только догадывается. Искусство состоит как раз в мере обна(ру)жения этой части. Упреку в маньеризме Айги противостоит всегда ощущаемая дистанция текста от личности автора. Не он говорит, но говорит его устами «кто-то», даже о вещах самых интимных. Бродский же всегда личен, всегда говорит он сам, и маньеризм его не смущает, даже самый явный («На смерть Жукова»).
Особая глава в жизни Айги – музыка. Дружба с Сильвестровым, восхищение Волконским, и особенно – сотрудничество с Губайдулиной. О знакомстве с Айги в начале 50-х вспоминают сама композитор и Марк Ляндо, московский литератор, в ту пору снимавший жилье в Переделкино.[1] Их знакомство возобновилось в 1972-м, когда я собирал материалы о современной русской литературе, замолчанной и самиздатской. Бычков приехал с Айги. Спустя время состоялся вечер у Айги, где я сделал снимок, по-моему, самый удачный из всех существующих; он был опубликован в «Вестнике РСХД» в 1977 г. (без моей подписи: такая уж у меня судьба…): на фоне облезлой стены Айги вдохновенно протягивает руку, читая стихотворение. Читал он и в самом деле проникновенно, с ноткой страдания.
Потом пришла удивительная новость о награждении Айги орденом Почетного легиона за антологию французской поэзии на чувашском языке! И когда после изрядно орошенной напитками ночи поэт спал, подтянув голые мерзнущие ноги, неумолимый Бычков будил его возгласом: «Вставайте, командор, переводить Ронсара!»
София Губайдулина написала цикл «Розы» на стихи Геннадия. Исполнение состоялось 1 марта 1973 года в Доме Композиторов. Я приехал туда их поздравить, но на концерт не остался: за неделю до этого к.г.б. меня обыскал и допрашивал, я жил с ощущением бездны под ногами, было не до искусства. Впрочем, и квартира Губайдулиной была обыскана тогда же по моему делу. Айги же лучился в виду предстоящего концерта. И неизбежного успеха: модерновые новинки были редкостью и принимались с энтузиазмом.
Тогда в разговорах о жизни и литературе главной метафорой Айги была «остойчивость», термин из кораблестроения. Благодаря этому свойству корабль не переворачивается среди волн и бури. Айги применял его к себе и к человеку вообще, это был, так сказать, экзистенциальный термин. Остойчивость складывалась из многих черт личности, как доставшихся от рождения, так и воспитанных. Поэту нужна вера в свою правоту, в преемственность миссии поэта. Это не значит, что поэт бесстрашен. Нет, как и все люди, он боится бесчеловечного режима совландии, но преодолевает страх. В этом и заключается мужество.
Он был из немногих, осмелившихся «защищать» Пастернака в дни Нобелевской премии в 1958-м. Когда дикари из Литинститута требовали разрешения у начальства (все-таки надо заручиться согласием…) ехать в Переделкино и громить дом лауреата, Айги был среди дежуривших у дома «своих». О том, какое это приносило облегчение, вспоминает Ирина Емельянова.[2]
С растущей известностью росло и чувство защищенности от властей. Но в 1976 году оно разлетелось в пыль: был убит переводчик Константин Богатырев. Ему проломили голову в подъезде его дома. Если бы его арестовали, то весь мир бы заговорил и вступился. А убивают ведь и на Западе, и убийц не всегда и находят… Я был уже в Париже, и знал о событиях и о самочувствии москвичей из писем с оказией. Начал составляться сборник памяти Богатырева. В «Ковчеге» №2 я поместил стихотворение Айги «И: через год (памяти друга)», обвинение в адрес «Спец-Дома» (нам еще понятно, что за «дом», а молодым читателям и курсантам нужно, видимо, сказать: речь идет о Лубянке).
Составление не обошлось без тяжелых моментов: парижский редактор Эткинд исключил стихотворение Вс.Некрасова памяти Богатырева. Что ему взбрело в голову? К счастью, Айги выступил умелым модератором, вернул стихотворение в сборник и спас честь Эткинда. А от поругания – образ братства и солидарности творцов, стоящих даже до смерти перед мордой советского зверя.
В «Ковчеге» 4 (1979) Айги поместил эссе «Сон-и-поэзия», где многое сказано напряженно и с замечательной простотой (и опровергало критиков тех лет, коварно намекавших на незнание поэтом… русского языка! Ну, как же, чуваш, «Чучмекистан»…) О том, что значит сон в литературе и жизни писателя (например, прерывистый сон Достоевского – и «рвущаяся кинопленка» его романов); эссе напоминает немного прием книги «Ожидание Забвение» Мориса Бланшо.
Айги считал, что «Ковчег» слишком нападал «на все и на всех», однако поддерживал журнал и своими произведениями, и материалами (стихи Оболдуева, в частности). Наконец, пришло время издания толстенького маленького тома «Отмеченной зимы», о котором рассказала Лосская в РМ. Я не помню точного распределения работ, но мне кажется, что я участвовал скорее в печатании тиража на офсетной машине Синявских. В 1982 году «Ковчег» вдруг начал тонуть. Последние номера уже выглядели так, как я представлял себе журнал, нужно было продержаться еще три-четыре номера, составленных, отчасти набранных, и вот нà тебе. Печатная база стала недоступной, да и денег не стало совсем. Начались долги. И вот еще: вышла грыжа, словно сигнал о перегрузке. В приступе черной меланхолии я написал Айги, упрекая его в том, что москвичи, и сам он мне не помогают. Резкость была слишком неожиданной, бессмысленной, и наши отношения оборвались. Вскоре оборвались мои отношения и с литературой вообще.

Айги и Губайдулина в доме писателей в Гамбурге. Декабрь 2002.

Второй цикл Губайдулиной на стихи Айги, «Теперь всегда снега», я уже слушал как ни во что не замешанный любитель музыки и поэзии. Это была запись первого исполнения 1993 года в Амстердаме. Певцы старательно и потому особенно трогательно проговаривали и выпевали русские слова чувашского народного поэта, командора французского ордена Почетного легиона. Сколько далеких друг от друга линий соединилось в одной жизни!

Последний раз я видел Айги живым – но на фотографии, снятой в доме литераторов в Гамбурге в декабре 2002 года. Он и Губайдулина стоят рядом, обнимая друг друга за плечи, на фоне рождественской елки, счастливо улыбаясь… С.Г. и прислала этот снимок.

Вот заключительный, 40-й фрагмент «Сна-и-поэзии».

«И все же, – «погрузимся в ночь».[3] Там – люди. Там, в глубинах сна, – общность живых и умерших. И как не представляем мы себе «социальными» или «национальными» души умерших, – так, хотя бы в снах, будем доверчивы к душам живых, – пожелаем себе, для этого, ясного, – словно простившего нас, – сна. Ибо кто еще, кроме Поэзии, разрешит себе это занятие?..»

Париж

[1]Michael Kurtz. Sofia Gubaidulina. Eine Biografie. Urachhaus, Stuttgart, 2001, ss. 70, 148.

[2]Irina Emélianova. Légendes de la rue Potapov. Fayard, 2002, p. 99.

[3] Фраза Кафки.


_____________________

Nekotorye moi statii, dostup k kotorym zatrudnen:
Будущее российское государство: опять враг народа или наконец его слуга?