Русский блоGнот

Tuesday, November 15, 2005

Veritas Filia Temporis (эссе)

Предисловие вместо послесловия
Этот текст был написан в 1998 году, после больницы, куда я попал умирающим бездомным и нищим. На глаза мне попался «Нувель обсерватор», сообщавший о конкурсе эссеев в Веймаре; я начал писать, и получился скорее «обобщенный рассказ», чем эссе. Из Веймара никогда не пришло никакого ответа. Даже неясно, состоялся ли конкурс. В жюри был объявлен Ян Парысь, философ, когда-то меня интересовавший, издавший книгу разговоров с Бохенским. С тех пор логик умер, а П. стал, кажется, министром обороны. Ален Прешак в своем лицее в Мант-ля-Жоли был первым читателем эссе и он же помог мне составить требовавшееся резюме. В. Батшев опубликовал эссе в «Литературном Европейце» (№65, июль 03, Франкфурт). ■


Песчинки событий, те самые, которые, словно горы, заслоняли небо в момент совершения, унесены. Песчинки событий, влекомые ветром, заносят твердое, окаменевшее… дерево? Бывшее дерево жизни, еще одно, упавшее вместе с исчезнувшим кем-то. Словно стволы в калифорнийской пустыне: водитель автобуса остановится непременно, чтобы пассажиры к ним подошли и удивились.
На мертвых ветвях сидит птица, готовая взлететь при твоем приближении. И ты опять разделен – раздираем – между желанием подойти, рассмотреть, сделать знак дружбы, – и страхом вспугнуть, погубить радостное мгновение встречи. Образ встречи с другим. И с собою.
Быть может, предостережение. Кто знает, нет ли у этой птицы жесткого клюва, пронзительного голоса. Не станет ли моя нежная душа добычей голодного хищника?
Предпочесть неизвестность? Свободу от риска и опасности перемены.
Нельзя ли соединить то и другое? Смотреть – о, всего лишь взглянуть! – оттуда, где нет изменения, где упразднены времена. Где настоящее имеет главное качество прошлого; нужно ли говорить, что это – постоянство любви?
Крупинки Любви в лаве и шлаке событий, дающие событиям смысл.
Сомнение застало меня, разумеется, в определенный момент существования. Не раньше, не позже. Еще слабым от перенесенной болезни, еще задыхающимся на подъеме. Несвободным от немощи тела.
Я опять отступал в недавнее прошлое иных впечатлений: в жар лихорадки, в странное восприятие мира, представавшим темной шевелящейся массой с проблесками желтого света и звуками человеческой речи. И отчетливой фразой:
– Мы решили вас оставить у нас.
Я пленник. Я колыхался на волнах, везомый по неровностям пола и почвы.
Пленение было скорее приятным: будущее упразднялось. Ясно, что решено: мне не по силам его предвидеть и строить. Машина тела в поломке, и даже – о, даже, увы, голова!
Пленник. Вернее, освобожденный от риска неудач и потерь. Вот почему болеть я люблю; к сожалению, это случается редко.

Меня взгромоздили на чистое ложе, в ноздрях зашипела кислородная трубка, запахло озоном. Умелые жесты незнакомых мне женщин и мужчин казались неслыханной лаской, от умиления мне щипало глаза. Зачем-то еще я нужен был им, еще человечество надо мною склонялось и хотело продолжить существование.
А на соседней кровати готовилось радикальное нечто. Осмелиться ли сказать – радикальное освобождение? Он уже не мог говорить. Он едва отзывался на касанье руки навестившей его женщины, по-видимому, супруги, на ласковые интонации дочери. Совсем юная, она осматривалась с любопытством. Новый мир был ей открыт, мир исчезновенья и смерти.
Ночью сосед обратился ко мне, износя нечленораздельные звуки. В его груди клокотало, хрипело. Аппараты с разноцветными лампочками окружали его постель, к телу тянулись шланги и провода, булькало в колбах. Глаза его – блестящие, обведенные черным – хотели высказать что-то, в них была мысль, но рот, губы, язык не повиновались.
В три часа ночи он начал вставать.
И оказался высокого роста, ошеломляюще тощим. Натянув провода, в шипенье кислородной трубки он высился в ночном полумраке, мычащий, простирающий руки – к потолку, ко мне. К человечеству, может быть.
Захваченный торжественностью мгновения, я не знал, что мне делать. Помочь ему, разорвать бесполезные привязи? Чтобы он шагнул туда, куда, вероятно, стремился? Прибежавшие санитарки его охватили, сломали, словно перочинный ножик, сложили в постель, привязали. В четыре часа ночи он перестал дышать.
Сказать ли, что он победил в этой борьбе агонии? Освободился, и окончательно? Если, разумеется, думать – и не скрою, это мой случай – что существеннейшее человека, душа, или дух, или то и другое, не разделяют судьбы погибшего сосуда тела. Отметим: освобожденье произошло в настоящем, в конкретный единственный миг.
Миг предельной интенсивности, насыщенности бытием, настолько, что бытие взрывает телесную оболочку. Приятно думать, что и – невидимый занавес, мембрану потустороннего.
Медсестры, одетые в белое, отключили ненужные провода, унесли аппараты. В ночной тишине они тихо обменивались репликами, укладывая тело на спину, покрывая его свежею простыней. И потом стояли, ожидая чего-то, и ожидание затянулось. Одна из них, совсем молоденькая, коротко зевнула. И тут вошел врач, отогнул простыню и взглянул. Затем они все трое повернулись ко мне, и врач сказал, понизив голос, словно секрет сообщал только мне:
– Господин, ваш сосед скончался.
Как будто я сам не мог видеть. Очевидно, протокол предусматривал официальное заявление. И сосед, скрытый белою простынею, лежал до полудня.
Этим событием близко случившейся смерти – точнее, исхода – интеллект и душа будут долго питаться, то есть смотреть на него в памяти, подходя с той стороны и с этой. Внимание наше будет при нем неотлучно, ожидая – опять ожидая, спустя столько лет и веков, и тысячелетий, – и надеясь, что обозначится смысл: зачем этот уход, и уход вообще? Тем более, мой собственный.
В процедурной карте умершего на стене значился его возраст. Он был на семь лет моложе меня. И я почувствовал неловкость, словно мне полагалось уйти раньше него, словно я был повинен в ошибке арифметики Провидения. Но ведь, по-видимому, не повинен. И ошибки нет никакой? Никогда?
Ему-то настоящее отрезало будущее. А мне нет, хотя тут есть свои невозможности: не быть тебе ни птицей, ни рыбой, не родиться в другом месте, не мыслить на других языках.
Приятно было б откинуться на спинку кресла рецептов. Вот что думал о прошлом, например, знаменитый в прошлом мыслитель... Однако плодотворнее избегнуть имен, чтобы не вызвать готовой реакции предпочтения или отталкивания. У других. У себя. Ведь за именем потянутся даты: вехи века, веков. Они поведут – мы это знаем теперь, после стольких попыток – они ведут в век золотой, в парадиз детства. В Парадиз.
За именем потянется извилистая тропинка чужой биографии, обещающая романтическую прогулку; тем не менее, она имеет свойства стальных рельс, по которым проехало столько профессоров! Нужно ль идти за ними – до того неизбежного места, где построен музей, стоит памятник собрания сочинений, а сам локомотив сошел под откос.
Отказаться от проводника? Пусть им будет просто движение солнца по небу. Полет бабочки, если мы на востоке. Или дружелюбный голос в глубине сердца, ночью, в тишине, – такой, когда слышишь собственный пульс.
О, кто же я сам? Настоящее с запасом радости прошлого (на случай кораблекрушенья и голода)?
Или запасом надежды и ожидания будущего?
Запасом печали? (И она может понадобиться: она защитит от огня надменности).
Запас ожидания! Достаточен ли запас ожидания?

Снова приблизиться к теме, позволить ей прозвучать: словно музыке, еле слышимой, чуточку знакомой… при всех усилиях памяти не угадать, в какую эпоху она родилась.
Еле слышимая музыка.
Еле видимый сон. Тема, пришедшая между сном и бодрствованием, словно далекое пожеланье свободы.
Пленник, плывущий в потоке, – думаю я, глядя в окно быстро идущего поезда. Ты влеком потоком, странным течением.
Прошлое: парадиз. Оно не исчезает из поля зрения, оно совершает круг, словно горка глины на гончарном круге. Ясно, что это человеческая жизнь. Чтобы оказаться – опять – «впереди» – в будущем. Будущее всегда «впереди».
– Ты – настоящее, ты – сама твоя жизнь!
Влекомый временем пленник, тебе ли освобождать? Тема, заинтересовавшая тебя – не очередная ли это маска гордости? Сновидение чужой мысли: загадочной. Ты не можешь ее «взять и принять», «взять и отбросить».
Принять? Но нет ли в этой загадке тайного яда, опасного для сада твоей души?
Отбросить? Но не ждет ли тебя на этом пути драгоценность, открытие, к которому ты стремился все эти годы?
В юности ты попадался не раз в руки мыслям-разбойникам. Израненный, ты от них убежал, вернее, увезен кем-то милосердным, Самарянином, нашедшим тебя в лесу твоей половины жизни, на подступах к Иерихону.
Освободить настоящее от печалей, надежд. Остановиться. Ибо только что судьба твоего соседа в больнице тебе подсказала – сделала очевидным: в настоящем находится дверь, через которую и ты пройдешь в некий день и час. Может быть, протиснешься в муках, оставив остывающее одинокое тело. Прошлое связано будущим, будущее сковано прошлым. Настоящее разрубает гнусные путы.
Свобода – дитя философии, балованное дитя. Его нет в зарослях и каменных пустошах Библии; тут свобода – бродячий пес, голодный и битый. Воля Бога ей места почти не дает. Мы погружены в жизнь, библейскую par excellence: тут философии отведено лишь малое время и лишь уголок. Тут негде и некогда спрашивать: что есть свобода?
Библейское лежит в основаньи событий. Корень событий исчезает в библейском. Философское имеет целью обнаружить тайный порядок вещей, чтобы предвидеть момент свободы и ею воспользоваться для остановки. Для отдыха между вещью и атрибутом, на этой долгой дороге, где человечество сделало, наконец, первый шаг.
В момент свободы к нам возвращается внимание. Тогда нам дано избежать ненужных смешений и болезненных встреч, – железного колеса и живого тела, например.
Философское помогает нам ждать. Это аквариум с рыбками в приемной доктора Живаго, чтобы не слишком бояться в ожиданьи укола – и какого! Философия отвлечет, чтобы внутренние силы души преждевременно не напрягались.

Жить будущим достаточно времени, чтобы возникло прошлое. Собственное частное прошлое – и прошлое общее. Здесь возрастает напряжение поля мысли: здесь ты стремишься найти себе местечко в человечестве, чтобы чувствовать и знать: я с ними, со всеми. Мы вместе, следовательно, я существую.
Прошлое – противовес. Или вот еще – балласт, дающий остойчивость кораблю, спасительную медлительность во время шквала перемен.
Прошлое дарует остановку: погружение в Смерть, иными словами, в субботний отдых Творения.
Из прошлого доносится луч далекой звезды, яркой, чудесной, от которой становится весело на душе даже в эту темную ночь текущего года: «Вы познаете истину, и истина сделает вас свободными». Познаете… сделает… Прошлое поворачивает меня лицом к будущему, поворачивает мощно и властно: обещая истину и свободу.
Путь к свободе и ключ: истина.
Свобода – продолжение истины, часть ее, плод.
В таком случае, не спросить ли – после долгого ожидания: что есть истина? Если хватит смелости на этот вопрос, вспомнив, кто его задал однажды. Кому и с какими последствиями.
Моя нищета мне говорит: от тебя никто и ничто не зависит, ты можешь спросить.
Что есть истина?


II

Поезд пришел.
Улицы были пустынны в это время семейного ужина и вечерних новостей.
Издалека я заметил знак приветствия: возвысившиеся над крышами шпили. О, радость встречи! Тепло немного странной дружбы: меня, крохотного человека, и великого прекрасного собора.
Я входил в его зону влияния. В поле притяжения стольких стран, тысяч приезжих. Сколько сюда принесли ликования – и слез? Скажи мне.
Прижать ладонь к ноздреватому камню, над которым трудились ветер, вода и солнце, разрушая воздвигнутое теплыми руками. И, может быть, раненными, стертыми в кровь.
Здесь приятно молчать. И слушать молчание. Оно начнет говорить: водопад твоих мыслей достиг океана. Все простое перед глазами: гладкая даль прозрачной воды, чистейшей, вечернее небо и солнце, его красный бугорок, медленно исчезающий. Ты видишь линию, где сходятся небо и земля? Это и есть ты.
Ах, вот как! Здесь, у подножия стен, в прошлом: здесь начинается отдых понимания, подобного ярким звездам, уже проступившим в черном холодном небе.
Окруженный скульптурами, облепленный ими, собор был их домом; был собирателем судеб, великих и страшных, первоначальных; их творцом; прибежищем всех вариантов, какие могли только быть в нашей породе плоти, души и духа.
Здесь вырезанные из камня тела были знаком, буквой исчезнувших тел, – давно распавшихся сосудов жизни. В тех текла кровь и билось дыханье, а в этих?
Поднявшись по ступенькам северного портала, я снова смотрел на старых знакомых. И со странным волнением – на посетительницу царя Соломона, царицу, пришедшую его навестить из далекого королевства в пустыне.
Внимателен ее взгляд, словно уже разгадавший загадку и услышавший мудрость. Детскость черт ее лица, округлость щеки рождали во мне чувство отцовского покровительства. Но стройность и женственность образа его вытесняли, давая место другому, – восхищению и зарождающемуся притязанию мужа.
В тимпане помещен был другой персонаж, гораздо более распространенный в нашем столетии, настолько, что он заселяет то там, то тут целые города и страны. Вы догадались, конечно, что это Иов.
И здесь он все тот же: похоронивший детей, в страданиях плоти, на своем вечном навозе. Он дарит утешение солидарности нам, стоящим внизу, поднявшим головы туристической группы: блестят очки и линзы объективов, чтобы опять его образ, размноженный в снимках, разлетелся по планете, словно одуванчики ободрения.
Он мой брат, мой дом, моя родина.
Сегодня вечером я подумал об иной экзегезе, весьма не рутинной: царица Савы, посетив Соломона, посещала страдальца! Такой эпизод невозможен на древних страницах новенького, только что отпечатанного тома: в книге их разделили столетия и касты сословий; а здесь они вместе, между ними – лишь тонкие колонны, стремящиеся вверх.
Это сближение образов принесло мне веселия в сердце: собор имел и его в своих недрах, и мне подарил. Тем самым как бы извиняясь за то, что двери его были закрыты.
– Вы тоже опоздали? – прозвучал за моею спиною вопрос. Его произнес женский голос с легким иностранным акцентом. Особенное доброжелательство и ласковость мирной души слышались в голосе: они в нас воскресают, когда мы приезжаем на новое место, тем более такое, как это, куда тысячи принесли и несут свое восхищение.
Голос беззаботной души: в этом городе у нее еще нет ни обязанностей, ни отвердевших привычек.
Я медленно повернулся и поклонился:
– Это так, госпожа. Впрочем, я знал, что мой поезд придет слишком поздно. Таков стиль, ничего не поделаешь, моей судьбы.
Ее взгляд стал испытующим, словно мои слова ей показались загадочными, и она хотела понять, насколько они серьезны.
– Кажется, вы не слишком этим огорчены, – заметила она. – Да и снаружи есть на что посмотреть: столько фигур и событий! Судеб великих и страшных, не правда ли? Можно о них вспоминать.
Эта мысль мне показалась знакомой.
– И примерять к себе, – сказал я. – Имею в виду судьбы. Если я, скажем, скажу: Боже мой, я же Иов! То затем…
Она пожала плечами:
– В какой же момент его биографии вас теперь застают?
– Мне кажется, в тот, когда Иову уже можно приподняться с навоза, после всех обличительных речей и упреков. Когда ему возвращают если не утраченное, то хотя бы компенсацию!
– Господин, снаружи помещена лишь часть энциклопедии, не так ли? Есть еще витражи: их можно видеть лишь изнутри. И при условии, что день солнечный.
– А ваша судьба, госпожа, тоже здесь?
Но она не спешила открыться, она даже простилась, словно мои рассуждения ее увлекали куда-то, в страну сравнений, где сегодня ей быть не хотелось. Словно прошлое – если его призывать сейчас, в настоящем, – грозило будущее слишком предопределить.
Я остался один, вернее, с великим Другом: примите такой парадокс. Еще чувствуя затруднение в дыхании, и, вероятно, без места в гостинице, но обласканный вековыми камнями, с душой, убаюканной тишиною. Лишь звон курантов напоминал о времени: то была музыка текущих незримо часов.
Разумеется, я видел иные древние сооружения, от которых захватывало дух и веселилась душа: ах, молодцы, человеки, вдруг возмечтавшие о достижении! Щемит сердце и щипет глаза от вашего взлета! От вашей надежды!
Именно эти камни, которых касались взгляд и рука, были моими: моим прошлым, недостижимым, как небо. Небо?.. Постойте… мое прошлое – небо?..
Задерживаясь на этой мысли, ее лелея, точно нежные крылья бабочки, не отпуская, однако, как драгоценность этого вечера; словно дар – утраченный, оплаканный, возвращенный.
И тогда оно – будущее? Мое будущее – небо?
По каким-то причинам погруженный в настоящее мира, в густоту истории миллиардов младенческих ртов, страхов, шмыгающих подростков, шамкающих стариков, – судьба влечет меня ныне, ведет, волочет. Но сегодня день мира: плавность овала лица, свет понимания в глазах, теплое дыхание речи.
Посещение. Перекресток двух жизней. Быть может, соединенье тропинок двух одиночек, – думал я, подняв воротник, застегиваясь на все пуговицы, обматывая шею шарфом.
Несомненно, ее лицо мне показалось отдаленно знакомым. Где же, когда?..
Догадка меня смутила, почти испугала.
О, неужели?.. Если царица Савы посещает сегодня Иова… то не потому ли, что он превращается в Соломона? Иначе как уцелеть сюжету, неизменному тысячи лет, – сегодня пришло время ему воплотиться в двух людях! Может быть, выглядит зыбко такое сравнение, но зато поэтично.
Прошлое дарит мир и свободу: Иов – что значит «преследуемый» – превращается в Соломона, значенье которого «мирный». Просится в строку уточнение: прошлое оповещает о значении события. Если б знать еще имя ночной знакомой, пророчицы перемены. А может быть, даже ее автора?

III
Собор был открыт.
И безлюден: в осенние будни посетители редки. Небо затянуто облаками. Однако над шпилями кружились черные птицы, галки, их звонкие крики отдаленно напоминали звучание треснувшего колокольчика. Легкие радовались чистому холодному воздуху.
Детский смех я услышал с порога. Посередине нефа стулья были отодвинуты в стороны, и двое детей, смеясь и шутливо толкая друг друга, шли быстрым шагом, описывая окружность.
Поблизости темнела фигура взрослого человека.
Так дети забавлялись в соборе и раньше, я видел. Но теперь я подумал, что значенье событий становится жизненно важным: несомненно, я входил в зону ответа. Так я привык называть соединение трех составных: места в пространстве, времени сгущенности смысла и острой внимательности ума. Меня начали готовить к нему болезнь и тот умиравший, протягивавший руки ко мне в последней надежде. Впрочем, быть может, он стремился сообщить мне что-то такое, как чрезвычайный посланник таинственного потом, в которое он делал первый – да и последний – шаг той ночью.
Дети, смеясь, быстро шли по кругам знаменитого лабиринта, выложенного посреди нефа белым и черным камнем. С внешней стороны он был зубчатым: вероятно, его создатели имели в виду солнце, как символ неизменной текучести жизни и мира. А белая дорожка внутри, взятая в оправу черного камня, напоминала о сложности нашей экзистенции здесь, в плотской – но и духовной – жизни; о заданном порядке мира, скрытом и тем не менее существующем, мощном: так под мягкостью бархата обычая обнаружится – если настаивать – кость и железо закона.
Разумеется, лабиринт был отчасти воображаемым: у него не было стен.
Нужно помедлить. Словно и у созерцания есть своя скорость, она должна соответствовать скорости разворачивания незримого свитка. Скорости чтения букв, цифр и нот.
Не раз отмечалось, что наша интуиция живет своей жизнью. Она неожиданно замолкает, и тогда разум приносит свои силлогизмы, стремясь к окончательности суммы. Ему хотелось бы, наконец, завершить давнишний труд устранения беспорядка в головах и общественных учреждениях. И затем… что затем? Уснуть, отдохнуть, забыть обо всем, в том числе и о порядке.
Пока громкий голос не разбудит его и всех нас:
– Итак, прощайте: вы еще знаете всё! Мы уже не знаем ничего!
Опять «еще» и «уже» поменялись местами, – подумал я с облегчением и оглянулся.
В темневшем силуэте я узнал вчерашнюю собеседницу. Ее покрывала накидка, из тех, что напоминают дорожное платье прошлого века: длинное, почти до пят, схваченное застежкой у горла.
Я поклонился. В ответ она наклонила голову, и мы сделали шаг навстречу друг другу. Мы пошли вдоль окружности лабиринта.
– Здесь интересно, – сказала она.
– И весело, – добавил я, указывая на детей: они достигли центра и теперь шалили, стараясь вытолкнуть из него один другого.
– Давайте, попробуем тоже пройти! – неожиданно сказал я, почувствовав вдохновение. – Разумеется, можно остаться снаружи и в стороне, и философствовать, привлекая опыт других: это будет иметь свой смысл. И значение. Но есть еще один способ – мудрости: нужно войти в задачу, стать живой частью ее. Хотите попробовать?
Полоска света протянулась от открывшейся вдали двери, исчезла. Кто-то вошел. Слышалось шарканье ног, звук дыханья идущего долетал до нас: утомленный усилием, с хрипотцой. Человек к нам приближался.
Незнакомка кивнула:
– В самом деле! На карту жизни интересно смотреть, и вот редкий случай – на ней находиться!
Мы прошли половину круга.
– Несомненно присутствие чужой воли в нашем эксперименте: эти черные линии пересекать нельзя, они изображают стенки лабиринта, – начал я. – Мы подчиняемся замыслу строителей, следовательно, мы им доверяем. Так мы находим отдых, не правда ли, – мы приняли чье-то покровительство.
– Быть может, эта степень доверия нас расположила к сотрудничеству, – улыбнулась она. – К соединенью усилий. Известно, что соединенные усилья двоих улучшают результат, однако не просто в два раза, а в пятьдесят.
Мы продолжили путь.
Тем временем новый посетитель приблизился. Это была старая женщина в соломенной шляпе с выцветшим украшением на ней, – с листьями и ягодами вишни. Она стояла перед лабиринтом, опираясь на палку, тяжело дыша.
Мы тоже остановились. И дети, заметив, наконец, что они не одни, стояли, не зная, как себя повести и насколько уместны их игры.
– Разумеется, самая выгодная позиция для постороннего наблюдателя – наверху, на балконе. Но там нет никого, – сказал я.
– Многое становится ясно, – задумчиво проговорила моя спутница по лабиринту. – Полнота текущего: все три времени здесь в этот миг!
В самом деле: наше детство, мы сами, наша старость… Как, и она – наша?..
– Смотрите на них: так и мы смеялись, достигнув центра, – быстро, не зная ни правил, ни смысла! Не задумываясь ни о чем! – продолжала она. – А затем мы повторяем путь, стараясь понять. А потом… – она кивнула в сторону отдыхавшей старухи. – Не обидно ли вам, что вашему будущему не находится параллели, – ее супруг, очевидно, скончался?
– И я исключен из сопоставления, – согласился я. – Нет, это меня не смущает. Напротив, мне приятна наглядность текущего мига. Его ясность. Это – подарок. И, быть может, пророчество?
Она протянула мне руку:
– Пойдемте дальше?
Дети смотрели на нас со вниманием: оказывается, взрослые находят что-то особенное в этих белых дорожках! И старуха смотрела, опираясь на палку, и когда мы приблизились к ней, закивала головой, будто что-то вспомнив и с чем-то соглашаясь: событие говорило и ей.
– Мы живем полноту в этот миг, – сказал я. – Не попробовать ли угадать, из чего она состоит? Разная скорость душевного постижения, связанность жизней, их продолжаемость друг в друге. Предположим и вообразим, что это наши дети, что мы – супруги, а старая женщина – мать. Затрудняюсь, кому ее присвоить. Хотите – вам?
Она улыбнулась:
– Спасибо. Но в вашем рассуждении она стала эмблемой: ее одной теперь хватит на все человечество.
– Вы говорите, что мы не можем взглянуть на наше собрание сверху – со свода? – продолжала она. – Сверху мы увидели бы, что лабиринт напоминает мишень. Сегодня утром лучник, развлекаясь стрельбой, попал в яблочко двумя новыми стрелами. Затем рука дрогнула, и две другие стрелы ударили в край, – видите наши головы черную, русую? Вне круга упала стрела едва долетевшая, посланная слабеющею рукой.
– Ах, вы мыслите в терминах военных и спортивных! – сказал я. – Это взгляд Купидона! Ангела! Ваш образ лучника немного языческий. Можно предложить вам альтернативу? Двое детей, достигшие центра, играют, полные радости жить. Мы скажем, что они слиты с бытием мира. Они любят быть. Двое взрослых: возможно, они любят друг друга. В этой любви им дано переживание Тайны и ее распространения за пределы их собственных тел и душ, в виде нового существа, Ребенка. И больше того: их любовь открывает путь сообщения с Невидимым Вечным. Окончательная встреча душ с невыразимым еще предстоит.
Возглас раздался в соборе. Дети повернулись на зов, пришедший с востока, со стороны алтаря. Они побежали наперегонки, их светлая одежда мелькала в полумраке нефа.
И старуха двинулась в путь, пересекая лабиринт по прямой, не обращая внимания на белые и черные линии. Ее палка стукала по камням, и звук повисал в тишине пунктиром. Мы стояли в нерешительности, еще увлеченные разговором и не зная, как отнестись к открывающейся реальности разобщения. Ей можно было противиться жестом сближения. Необратимым.
Моя спутница простилась.

Рассуждать или уж совершить? – думал я, оставшись один. Искать скрытую связь понятий – о, как интересно! – или стать самому одним из понятий, так сказать, несмотря на кости и кожу тела с его пожеланиями? Бороться за место зрителя на спектакле под названием «Моя единственная жизнь на Земле», или войти всем существом – всем бытием – в процесс освоения. И там, и тут есть риск остаться ни с чем. Но никто не избегнет рискованности жизни, а именно, того, что данный каждому веер действий не возобновляем. В нашей сумме поступков жизни их всего по одному экземпляру.
Юность совершает и делает, не слишком задумываясь, это правда. Юность – это время поглощения мира, его уедания, время собирания материала: радостей и страданий, улыбок рассвета и ожогов. О, иное приходит время: остановиться и попробовать рассмотреть, что же такое – жизнь? И мое в ней участие?
Не стучусь ли я в нарисованную на стене дверь, точно ли я взаперти? В лабиринте? Быть может, я на свободе, снаружи, и почему-то заблуждаясь, хочу снова войти?
Владеющий истиной и вправду свободен. Его возросшая надежда начинает быть лестницей, подвешенной в воздухе. Веревкою с якорем, заброшенным на скалу. Вот где нужный нюанс, но и риск: надежда становится знанием, которое не хочет проверки; уверенностью, которая отвердевает в гордую неумолимость.
Прошлое связано с будущим, что говорить. Если прошлое начинает высыхать, то душе недостанет материала для долгосрочных намерений. Близнецы, они погибают. И тогда грозит катастрофа: абсолютная новизна. Нашествие иноземцев, быстрых, безжалостных, не понимающих языка аргументов.
О, освободите меня. Тогда и мне можно будет освобождать. От излишнего доверия к слову человека; от высказывания-загадки и от приглашения подвергнуться опасности ее решения: не есть ли это беззаботное проникновение в лабиринт, то есть в мир другой личности, в котором другому нет места?
Между прошлым и будущим: ты как Магдебургские полушария, из которых выкачан воздух! На рисунке в школьном учебнике их разрывают две тройки лошадей, и не могут. Ты также колонна, сдавленная между основанием прошлого и сводом будущего, – невидимого и, тем не менее, весомого, невыносимого иной раз настолько, что некоторые выбирают смерть.
Прошлое – жизни? Кончившейся жизни.
Начало? Начало нашего прошлого?
Смысл ускользает, простите меня.
Жизнь, идущая внутри начала и конца, как жидкость между стенками сосуда, как поток между двумя берегами, как дорога между полями, размокшая под осенним дождем, ставшая непроезжей. Это я видел. Видел и ты. Видела ли ты? Тогда ты поймешь легко замечание, что между замком средневековья и современным самолетом нет существенной разницы.
Радикальная новизна мыслится вне границ. Радикальная новизна… то есть истина свободы и свобода истины. Вне границ линий, вне полета стрелы, вне окружности круга.
Итак, освободить будущее от прошлого: от смерти.
От смерти в прошлом моих близких: от прошлого смерти в моем будущем.
Ну, теперь можно дерзнуть приступить к невидимой двери невидимой стены, единственно реальной. Кажется, я… ты… мы… готовы пойти в это точку – то место в космосе, где можно взять на себя риск высказывания.


IV
Если смотреть с этого места, то собор покажется хрупким, беззащитным в своей немоте, почти живым существом. Два шпиля разной величины, возведенные в разные эпохи: старый готический сложен из утончающихся к вершине камней; поздний – времен Ренессанса – изобилует украшениями, проемами и башенками. В нем размещаются колокола.
Птицы галки кружатся над остриями, их звонкие крики подчеркивают тишину и одиночество осеннего утра. И ветер кружит опавшие листья в воздухе, повторяя движения птиц.
Шагов я не слышал, но почувствовал, что кто-то дружелюбный приблизился. И догадываясь, кто, я повернулся и протянул, улыбаясь, руку:
– Здравствуйте, госпожа!
– Господин, вы живете в соборе? – спросила она шутливо, подав руку. – Нельзя его посетить, не посетив вас?
– О, это легко!
– Вы продолжаете исследовать?
– И именно прошлое: его так много у нас! Столько дров для огня вдохновения! Плодов – в бесплодии настоящего!
При свете дня я видел лучше ее лицо. Свет внимательных глаз, светлые волосы, доверчивая округлость щек. Впрочем, портреты меня всегда затрудняют. Хуже того, в них есть что-то от холодного рассматривания. Застежка ее накидки имела зеленый камень, разумеется, изумруд: древность высоко ценила его за жизнерадостность. Соломон, как известно, утром его обязательно созерцал.
– Сегодня меня занимает проблема фальсификации прошлого. По-видимому, для нас имеет мало значения, что вон та статуя короля – среди прочих на карнизе – поставлена в прошлом веке взамен разбитой в XVI-ом. Или – если позволите менее знаменитый и более житейский пример – искусственный зуб среди настоящих. Речь идет о функции порядка и полноты ряда, не так ли, – ряда ли королей, или ряда зубов, безразлично. Нам нужен образ неприкосновенности прошлого; только тогда оно покажется надежным фундаментом нашего ощущения мира. И нашего пребывания в нем. Прошлое должно быть неповрежденным, тогда только оно одарит нас богатым чувством неизменности.
– У всякого богатства есть собственник, и он же – раб, – неожиданно произнесла моя спутница.
– Но и с фигурами древних персонажей дело обстоит не лучше. Смотрите, внизу, в нише портала: вон та, и там вон вторая, и третья – копии в камне. Произведения древности, которым всего несколько лет!
– Вы погружаетесь в инвентарь вещей, – сказала она. – Это напоминает ручей, уходящий в песок.
Как не почувствовать правоты ее слов? Пришла ли пора оставить корабль и броситься в океан? Шагнуть в невесомость? О, позвольте взлететь, а если нельзя, то хотя бы поплыть.
– Для смелого предприятия нужно братство, товарищество. Встретились ли мы, чтобы помогать друг другу? Если так, подарите мне ваше имя.
– София, – просто сказала она. Я вздрогнул от неожиданности, словно при порыве ветра, распахнувшем окно.
– Ах, вот как!
– А как зовут вас, господин?
Я произнес свое скромное – по сравнению с только что услышанным – имя.
– Оно мне мило, – сказала София. – В детстве с ним были связаны радости подарков.
Невольно я рассмеялся.
– Вероятно, вы организуете ваше исследование вокруг события в прошлом. Такой подход встречается чаще всего: это и есть традиция, то есть наследование надежды на повторенье события. Но мы не можем к нему подойти, тем более не можем воспроизвести: иначе мы извлекли бы бессмертие из колбы.
– Вы хотите сказать, София… – от волнения у меня пересохло в горле, – что есть иное прошлое, чем мое собственное прошлое мира?
– О да.
Незаметно мы перешли в сад бывшего епископского дворца, на террасу, засаженную деревьями, со стороны изголовья собора. Отсюда открывался вид на долину реки и на город.
– Смотреть в прошлое: где же оно? Это странное «позади», – я вижу его, я выбираю видеть. О, лица моих мертвых, унесших с собой часть моего сердца. И вот, словно флюгер, я поворачиваюсь, чтобы смотреть в будущее. Я вижу – вижу ли? – свою смерть: условие встречи с Богом.
– Превосходно. Смотрите, он повернулся в нашу сторону! В вашу! – сказала она, указывая на фигуру ангела, поднятую высоко на конек крыши. Ангел Благовещенья: он повернулся, протягивая к нам руку в благословляющем жесте.
Ангел-флюгер повернулся от дуновения ветра. «Пневмы», – сказали бы греки, не так ли.
– Знак зачатия нового! – лицо Софии сияло радостью. – Где-нибудь в городе, в вас, где-нибудь в мире повис в душе, в судьбе – мерцающий дар, драгоценность, необъяснимое, великое, страшное – вы понимаете?..
– Необходимая добавка к старому материалу? А именно, как дрожжи к тесту?
– Все та же истина, только в новом обличье. В том, какое дает ей время. Тут трудность: истину вы не можете опознать непосредственно прямо, сказать: вот она! – не называя вещей, не давая слова – уму, и образа – глазу. Но под покровом – под платьем – под оболочкою – всё то же, во веки веков.
– Ах, София, когда вы говорите, то замолкает многоголосье причин! О, прошу вас – не покидайте меня!
Она протянула мне руку.
– Спасибо! Сегодня я почувствовал себя школьником, – да, не смейтесь. Такие мгновения я ценю, они приносят наитие свыше, они говорят: «теперь слушай, будь внимателен, я восполняю твои пробелы». Но простите мою непонятливость: помните место, где мы встретились позавчера? И сюжет над дверями? Скажите мне: зачем страдания Иова? Другими словами – ведь можно быть откровенным теперь – что мне делать с моими? Зачем они длятся, зачем их уныние и печаль? Словно загнившый осиный укус, словно процедура жестокости, цель которой никому не известна?
– Есть много образов происходящего с вами. Со всеми. Так ювелир протягивает серебряную проволоку через узкое отверстие, так змея протискивается через щель в заборе, чтобы сорвать старую кожу и выйти в блестящей и новой. Ну, подскажите сами!
– С той разницей, дорогая София, что змея знает о будущей коже, ювелир – о серебряной нити, росток, пробивший асфальт – о солнце и воздухе. Иов же – знает ли он, что ему ответят из облаков и что возвращены ему будут дети?
– Об этом знаете вы, – дружелюбно сказала она. – И почему вы стремитесь забыть? Если узнали – так знайте! Воспользуйтесь знанием: это бальзам и повязка на рану в ожидании выздоровления. Это ласка женской руки, касающейся нежно плачущего лица…
И она прикоснулась.

V

Предположим, мне поставлен вопрос.
Если он настоящий – то есть обращенный ко мне – то он размышление, не могущее разрешиться. Оно ждет завершения, когда сомненье исчезнет, и прекратится тревога души. Кто не знает, что сомненье чревато подчас острым страданием?
Есть вопрос риторический: поставленный самому себе, – рассудку от имени сердца, сердцу от имени разума. Если и есть собеседник, то он всего лишь дальний берег озера, посылающий эхо в ответ.
После больницы я впервые услышал вопрос, подобный мерцанию, тени идущей по земле. Нужно поднять голову, чтобы удостовериться: птица ли, облако? Самолет или… ангел, быть может?
Вопрос – как приглашенье войти: здравствуйте, наконец-то, мы вам так рады! Вы нам поможете: мы ставим вопрос – и отдаем себя под покровительство вашего интеллекта, души, знания.
Бывают вопросы, чтобы приблизить к себе: чтобы включить нас в систему, поместить на орбиту вокруг себя, среди своих: так строят систему равновесия в болезненной изменчивости себя и мира.
Еще не понимая вопроса судьбы, – а он начинался лихорадкою тела, и нельзя не включить этого обстоятельства в ход рассуждения, – выплывая из жара, я наслаждался неодолимою слабостью: «я столько всего должен был сделать, но теперь ничего не могу».
Услышать, наконец, вопрос, свободный от имен. Суггестивность имен мыслителей бывших, ушедших, исчезнувших: стоит лишь задержаться на одном каком-нибудь имени, и ты попадешь в плен чужой жизни, иного века.
Перебирание тем подобно рассматриванию фотографий в семейном альбоме: лица близких и лица, вспоминаемые с трудом, кусочки пейзажей, дома. Не существующие ныне дома несуществующих городов.
Образ лица, вдруг всплывающий в памяти и производящий утешение, отдых, ласку, – что это значит? Как возможно, что образ исчезнувшего человека производит событие в моем сердце, в душе? Воспоминание о любви, – быть может, ко мне, быть может, моей. Не одно ли это и то же – любить и быть любимым? Душа другого возьмет от света и тепла твоей любви и взрастит их в самостоятельное чувство. В этом ответственность твоего приближения к ближнему, если ты знаешь уже, что вечером – через четверть часа – ты уезжаешь из города навсегда.
Но я не уезжал, нет. Мне даже приятно было бы тут поселиться, после стольких дорог и бегств. Несмотря и на то, что тут пережил опыт редкий, может быть, уникальный, когда увлекся прирученьем… осы! – но оставил попытку, покрытый волдырями укусов, стеная от злой боли. Опыт ценный, но стоивший дорого: я заплатил за него благодушием и доверчивостью к природе. Доверчивостью к… но я не рискую договорить.
С этими мыслями я не спеша спустился с холма и поднялся на противоположный склон долины. Здесь старое кладбище. Отсюда открывается неожиданный вид на собор: стройный и юный силуэт довлеет над горизонтом. Разумеется, его юность живет по другому календарю: она видела стольких родившихся и выросших нас, стольких исчезнувших.
На пересеченье аллей, на скамейке я отдыхал, закрыв по привычке глаза, похожий на спящего. Так я мог слушать разговор встретившихся знакомых: о том и о сем, и где кто лежит, и давно ли. Вдруг тема начала набирать высоту:
– Знаете ли, теперь много пишут о том, что после кончины… Вы верите?
– А вы? Все-таки странно, что… но моя тетя – вы ее знаете – верит. Она ходит на мессу каждое воскресенье.
– И наши соседи ходят.
– Но тут все неясно. Одни говорят, что после смерти начинается сон. Ну, наподобие летаргического. И затем предстоит пробуждение: воскресение. А другие считают, что новая жизнь начинается сразу.
– Новая жизнь – чего?
– Ну, души!

Невольно я улыбнулся, словно старец, подслушавший рассужденья детей. Они трогательны, правда? Свежесть и цельность первого взгляда на тысячелетнюю проблему.
Закрыв глаза, я поискал в себе продолжение их разговора: пришел образ освещенного коридора… ласкающего мягкого света… слова и понятия показались грубым изделием… они остались в снятом покрове… и покров больше не нужен… все новое чистое… и чье-то лицо… знакомое… нет в первый раз но его сопровождает знание что это тот самый умерший в больнице… и медленно закрывается светлый экран… дверь в настоящем.
Оттуда веет ветер свободы. Свободы любви: отныне они нераздельны, как в видимом мире – пространство и время.
На пороге нового мира: нового радикально, ибо мир родины психеи иной, чем мир ее оболочек. Данности нового мира не вмещаются в силлогизм, но мы хотим слышать о них, и слушать: немножко из-под тишка. Делая вид, что мы гораздо серьезнее, мы слушаем высказыванья поэта, наша душа охотно кормится этими крошками интуиции, словно дикая птица, готовая улететь при первом же окрике рассудка или толпы.
Поэзия дарит нам алиби, чтобы не быть обвиненными в легкомыслии. В равнодушии к жиру и крови фактов.
Ах, есть еще у нас друг – вы согласитесь – музыка! Ну, о чем она и зачем? Эти прикосновения легких звучаний, говорящих о том же – о свете, о свежести гармонии, поющих об ином бытии, не имеющем непреложного проявления этого мира. К нему нельзя применить линейки и гирь философии, ни расписания банковских служащих.
Впрочем, отдадим себе отчет в затруднении многих: каким языком рассказывать о Неизменном? В конце концов, где оно? Казалось бы, его легче всего уловить: оно всегда здесь и сейчас, и оно есть, неизменное. И вот, невозможно. Нам достается окружившее нас текучее, бытующее мгновенье. И однако душа знает о Неизменном. Склонив голову на грудь, прислушиваясь к тончайшему прибору, который называется "быть", где сошлись провода со всех частей тела, со всей души, со всего мира всего человечества: Неизменное отзывается неизвестному чувству, незыблемое, как самый прочный фундамент, легчайшее, как пушинка.

Снова всходил на холм. Минуя остатки крепостных стен и башни в руинах, – они отслужили, упали и предоставлены любопытству туристов. Не слишком задумываясь о страдании материи, я шел в гору, стуча башмаками о мостовую и отмечая, что дыхание убыстрилось.
Не ясно ли, что заканчивается путь, что иссякает вода в колодце и приходит к концу невидимый свиток, обнаруженный воображением в каком-то небесном кумране?
У входа в собор стояла нищенка Моника. Мне нравилось здороваться с ней, называя по имени. Удивленная, обрадованная, она улыбалась, и вместо усталой отрешенности ее лицо наполнялось добротой и светом женственности. Сегодня она заговорила сама:
– Дама просила передать вам письмо.
Она вынула из-за пазухи что-то завернутое в газету. Действительно, в ней оказался конверт.
– Я завернула, чтобы не запачкать.
В ее руках, заскорузлых и грязных, конверт был ослепительно белым.
– Почему же вы думаете, что он для меня?
– Дама сказала: для господина, которого вы видите часто.
Взволнованный, я отдал нищенке все, что мог обнаружить в своих карманах.
Послание было написано сверху. Изумительно красивые буквы, круглые, твердые, словно бисер, надетый на нитку, – я долго их созерцал и любовался. Затем наступило понимание смысла написанного:

Освободится тот, кто достиг.
Достигнет тот, кто освободился.

Оставалось открыть конверт. Я уже догадывался, конечно, что в нем запечатано объяснение, как найти прекрасную чужестранку. ■


Veritas filia temporis : истина – дочь времени. Это изречение обычно приписывается Бернару Шартрскому, преподававшему в одноименной школе в XII веке. Оно восходит к латинскому автору II века A. Gellius’у («Аттические ночи»).